Демуазель Ирен Дьюлеп из Южного Астолата гостит у своего дяди, радушного хозяина Харчевни Скототорговцев, в Печеночном переулке, у нас в городе.
Барнер Младший, занимающийся починкой раздувальных мехов, снова дома и очень усовершенствовался в своем ремесле, поработав во время отпуска в окрестных кузницах. См. его объявление.
Разумеется, для начала это неплохо, и тем не менее я был несколько разочарован. «Придворная хроника» понравилась мне больше; ее простой, проникнутый почтительным достоинством тон освежил меня после всех этих неприличных фамильярностей. Но и она могла бы быть лучше. Я, конечно, хорошо знаю, что, при всем старании, в придворную хронику разнообразия не внесешь. Придворная жизнь так однообразна, что разбивает все попытки внести в нее краски. Лучший и единственный разумный способ – прикрыть повторение одного и того же разнообразием формы: раздевайте каждый раз ваш факт догола и одевайте его в новое облачение из слов. Это обманет глаз; факт покажется вам новым; у вас сложится представление, что при дворе жизнь кипит вовсю. Вы увлечетесь и с аппетитом проглотите всю колонку, не замечая, что ведро супа сварено из одного единственного боба. Тот стиль, которым пользовался Кларенс, был хорош, был прост, был полон достоинства, был прям, был деловит, – и все же он, по-моему, не был лучшим из возможных:
ПРИДВОРНАЯ ХРОНИКА
В понедельник король катался в парке
" вторник ….. " ….. " …… "
" среду ……. " ….. " …… "
" четверг ….. " ….. " …… "
" пятницу ….. " ….. " …… "
" субботу ….. " ….. " …… "
" воскресенье . " ….. " …… "
Но в общем я был очень доволен этой газетой. В ней попадались кое-какие технические погрешности, но в целом она была бы достаточно хороша даже для арканзасских корректоров, а для эпохи короля Артура и подавно. Грамматика, правда, хромала, изложение мыслей тоже, но я не придавал этому значения. У меня у самого те же недостатки, а человек не должен критиковать других на той почве, на которой он сам не может стоять перпендикулярно.
Я так изголодался по литературе, что готов был проглотить сразу весь газетный лист, но мне удалось только откусить от него раза два, потому что меня осадили монахи и забросали вопросами: «Что это за странная штука? Для чего она? Это носовой платок? Попона? Кусок рубахи? Из чего она сделана? Какая она тонкая, какая хрупкая и как шуршит. Прочная ли она, и не испортится ли от дождя? Это письмена на ней или только украшения?» Они подозревали, что это письмена, потому что те из них, которые умели читать по-латыни и немного по-гречески, узнали некоторые буквы, но все-таки не могли сообразить, в чем тут дело. Я старался отвечать им возможно проще.
– Это общедоступная газета; что это значит, я объясню вам в другой раз. Это не материя, это бумага; когда-нибудь я объясню вам, что такое бумага. Строчки на ней действительно служат для чтения; они не рукой написаны, а напечатаны; со временем я объясню вам, что значит печатать. Таких листков выпущена целая тысяча, все точь-в-точь как этот, так что не отличишь один от другого.
Они все хором воскликнули с удовольствием и восторгом:
– Тысяча! Какой огромный труд! Работа на год для многих людей!
– Нет, работа на день для взрослого и мальчишки.
Они перекрестились и пробормотали несколько молитв.
– О чудо, о диво! О тайные силы волшебства!
Я не стал их переубеждать. Я прочел вслух, негромко, так, что слышать могли только те, кто придвинул ко мне свои бритые головы, отрывок из описания чуда восстановления источника под аккомпанемент изумленных и благоговейных восклицаний:
– Ах! Как правдиво! Удивительно, удивительно! Все как раз так, как было, поразительная точность!
А можно им взять эту странную вещь в руки, пощупать ее, изучить? Они будут очень осторожны. Можно. Они взяли газету так бережно и благоговейно, словно это было нечто священное, упавшее с небес; осторожно щупали ее, гладили, зачарованно разглядывали невиданные знаки. Эти склоненные головы, зачарованные взоры, – как я наслаждался! Ибо разве газета не была моим детищем, и разве все это немое изумление, и любопытство, и восторг не были красноречивой данью ее достоинствам? Я понял, что чувствует мать, когда другие женщины – все равно, подруги или посторонние – берут ее новорожденное дитя и склоняются над ним в таком восторженном порыве, что на время весь остальной мир перестает для них существовать. Я знал теперь, что это за чувство, я понял, что никакое другое удовлетворенное тщеславие – короля, победителя или поэта – не может доставить такого блаженства, такой беспредельной полноты счастья.
До самого конца сеанса моя газета переходила от одной кучки к другой, путешествуя по всей огромной зале, и мой счастливый взор следил за ней, и я сидел не двигаясь, упоенный. Да, то было райское блаженство; я вкусил его, – больше, может быть, вкусить не доведется.
Перед сном я отвел короля в свои покои, подстриг ему волосы и показал, как одеваются простые люди. Высшие классы стригли волосы надо лбом и давали им свободно расти сзади и падать на плечи, в то время как простонародье стригло волосы и надо лбом и на затылке; рабы же не стриглись совсем и давали волосам расти как вздумается. Я надел королю на голову горшок и отрезал все торчавшие из-под него пряди. Я подстриг также его бороду и усы; я старался, чтобы стрижка получилась как можно менее художественной, и добился успеха. Получилось криво и косо – я изуродовал его как следует. А когда он надел неуклюжие сандалии и длинную рубаху из грубой коричневой холстины, которая ниспадала от шеи до лодыжек, этот изящнейший в королевстве мужчина превратился в заурядного и непривлекательного урода. Мы были одеты и пострижены одинаково и могли сойти за мелких фермеров, или за управляющих фермами, или за пастухов, или за возчиков, или, если угодно, за деревенских ремесленников, ибо такую одежду, какая была на нас, носили все бедняки, так как она прочна и дешева. Я не хочу сказать, что она действительно дешево обходилась для очень бедного человека, я только имею в виду, что более дешевого материала для мужской одежды не было, – материал был домотканый, как вы понимаете.